Les jumeaux dans le pays derriere le miroir
Автор: гоку ~
Бета: я, родименький, ибо пытался сберечь авторскую пунктуацию.
Фэндом: Katekyo Hitman Reborn
Персонажи: Рассиель/Бельфегор, SB мельком и если вообще кто заметит, Фран на заднем плане.
Рейтинг: R
Жанры: Даркфик
Предупреждения: OOC, Твинцест
Размер: Мини, 5 страниц
Кол-во частей: 1
Статус: закончен.
Описание:
Бельфегор сходит с ума по-своему, чувствуя мир через цвета, вкусы, ассоциации и получая от этого изощрённое удовольствие, но уверенность, что в отражении зеркала он видит «не себя», а своего покойного брата лишает его спокойствия.
Посвящение:
Сейчас я буду изливать тонны розовых соплей на своих «музов».)
Мадарк, спасибо тебе за всё: за вычитку, за советы, за саму идею окончания фанфика… о0 В целом, если бы не ты – фанфик мне бы не удалось довести до логического окончания, и вообще, я тебя люблю <3
Солнце ты моё блондинистое, ты и так сам всё знаешь. х) Ты – источник моего вдохновения, моих идей, моей головной боли...)
Тарюшка, спасибо твоим рисункам – они стали очередным [S]пинком[/S] толчком к написанию.)
Эльз, если бы я не ска
Публикация на других ресурсах:
с разрешения автора и бросьте в него ссылкой.
Примечания автора:
если не серьёзно, то я - шиппер пейринга с ностальгией по осени и огромным ведром клубники с дачи.) Если серьёзнее, то меня уже давно интересует феномен личности Бельфегора: почти все привыкли считать, что он свихнувшийся на своём происхождении псих-маньяк-убийца, жаждущий только крови и ничего больше, но почему-то забывают, что это описание «второй личности» нашего принца. К «первой» же привыкли относить в основном только его смех и вечную улыбку, что, в принципе, не особо чётко описывает образ психически нестабильного человека, абсолютно не уделяя внимания тому, что происходит в светлой коронованной головушке. То, что скрыто под «Подробнее» - моё виденье характера «первой личности», снабжённое неправдоподобными домыслами, да ещё и умудряющееся пересекаться с происходящим в аниме/манге. Ах да, принц на протяжении всего текста почти ни разу не вспомнил о своём статусе принца (о0) – ну это так, предупредить. И купаний в ванной с кровью, с воспеванием в пафосных балладах расчленений своих жертв, вытекающих глаз и кишок на стенах, аки гирлянд(с), тоже нет, наряду с «шишишиканьем», угу.
«… Эта ночь… эта ночь…
Плотнее плюшевых штор,
Страшней чугунных оград,
Я вижу только себя,
Везде встречаю свой взгляд…»(с)
Вечер. Почти ночь, и в комнате по-осеннему холодно.
Ты смотришь в зеркало и видишь в нём себя. Но ты – не ты, и чёлку, дразнясь, дёргает пронзительный скверный ветер вечера. Он холодный, сырой и пахнет автострадой. И дёргает он не сильно, хоть и хочет побольнее.
Удар. Снова судорога. Что ж ты не плачешь?
На тебя смотрят. Туннель зрачка, нарядно одетый в радужку мутного серо-зелёного оттенка с вкраплением золота, точно маслом нарисованная, и он. Но он – не ты, и чёлка всё же прямее.
Ты чувствуешь, как сухие губы теряют форму – не улыбаются, а глупое отражение всё так же смеётся над тобой не твоими губами в неживой, вырезанной из бумаги, улыбке.
Льдистая поверхность глянцевого зеркала снова примерзает к рукам острыми стеклянными крошками…
— Катоптрофобия. Так же известная, как спектрофобия, либо эйзоптрофобия. Боязнь зеркал, — говорит смешной человек в смешном белом халате и без лица.
Тебе скучно. Ты не смотришь на белое пятно человека, на серебристо-чёрное пятно стоящего рядом Скуало. Тот что-то тихо рычит про перебитые зеркала и изредка несильно толкает тебя в спину, чтобы ты ответил на вопрос смешного человека. Который, впрочем, очень быстро ломается.
Теперь нет белого. Скуало снова рычит, отвешивая тебе, едва достающему мечнику до плеча, сильный подзатыльник.
Смешной человек истекает цветом клубничного джема, который так тебе по душе. Ты смеёшься. Шероховатая поверхность раздражающе белых бинтов на кистях рук прохладная, царапает, если прижать. Скуало прижимает, хватая тебя за руку и утаскивая за собой. Тебе почти весело. Хочется клубники…
*
Скуало добрый. И глупый. Но тебя это уже почти не волнует. Забравшись с ногами на стул и положив подбородок на бинты рук, ты смотришь: кляксы-ягодки градом сыпятся в большую чашку-бульонницу и ты удивляешься – почему они не звенят, разбиваясь о её дно?
— Они не разбились, — говоришь себе ты, про себя смеясь над всей этой хрустальной мишурой, на что Скуало лишь хмыкает.
Белый. Сахар белый, но вкусный. И ты терпишь, наблюдая, как сладкий песок снежными горками накрывает клубнику. Ложка. Две. Три.
— Ещё, — не то требуешь, не то просишь ты, не отрывая взгляда от чашки.
Скуало поджимает губы, хмурится и цедит сквозь зубы:
— Обойдёшься.
Мечник берёт в руки вилку, и ты приходишь в восторг. То, что буквально миг назад было упругими плодами, выпускает красный сок, сминается, царапается о песчинки сахара, рвётся, превращаясь в благородно-бордовое месиво.
Только мечник отворачивается – ты сразу хватаешь чашку и, стуча пятками по полу, убегаешь: ты не хочешь разбавлять эту сладость пломбиром. Белым.
*
Это было сразу после неудачной попытки Занзаса захватить власть.
Кровавого Короля, которому ты присягнул на верность, как какую-то пчёлку в янтарь, заточили в хрустальный замок без входа и выхода: мантия шуршит, на груди расцветает красная роза и весело-звонко катится корона по стыкам чёрно-белых клеток шахматного поля…
Девятый, глупый жалостливый старик, сохранил вам жизнь и статус в семье, но уехать заставил. На время.
Ты щуришься, чувствуя пряный запах тимьяна и лаванды в тёплом воздухе, шершавую кору вишни спиной, сквозь свитер. Соломенно-зелёная трава стелется колючим ковром и плавно перетекает в сиренево-блеклое море прелых дурманящих лепестков.
Где-то в ста метрах от старой вишни, прячется светло-голубой, под небо, домик фермы. Ты смеёшься, мешая смех с шелестом трав.
Фермер с его очаровательной дочкой спят в объятьях друг друга под пологом лаванды и тимьяна на заднем дворе своего дома. Голубенькое платьице девчушки, её, переливающиеся янтарём, пряди. Тебе так нравилось с ней играть, что ткань изорвалась и испачкалась, а волосы на плечах рассыпались, путая в себе клубничный джем, чёрные комочки земли и бутончики лаванды.
Т-с-с… — шепчешь ты и ветер.
Пускай спят.
В таком регионе как Прованс, в такой дали от ближайшей деревни, никто не заметит, что прелестная девчушка в голубом и её отец больше не выходят на улицу, бегло перебрасываясь тёплыми фразами на мурчащем французском. А вместо них по полям гуляют странные люди в чёрной коже.
Ты рассеянно смотришь на носки своих сапог, чувствуя, что хочешь есть. Скуало куда-то ушёл, пообещав тебе «сыграть в ящик», если сунешь нос за пределы фермы. Леви с Луссурией играют в карты на старенькой светлой кухоньке, пропитанной уютным запахом. Тебе даже кажется, что ты слышишь высокий голос Хранителя Солнца, опять что-то рассказывает, глупый, но ты прекрасно понимаешь, что это вишня пропускает сквозь свои ветви ветер.
Вишня?
Сейчас июнь, но жарко совсем не по-июньски. Воздух душный, горячий, чуть влажный. Так, что, попадая к тебе в лёгкие, он клубится, оседает, давит и, точно грязно-белые сахарные облака на грязно-голубом небе Прованса, становится объёмнее и объёмнее. Ты с удивлением замечаешь: в твоих лёгких так мало места, и с трудом выталкиваешь из себя пряную патоку запахов. В тёплом воздухе лаванда и тимьян пахнут удушающе, начинает мутить. И тебе это нравится. Тебе хочется клубники. Но Скуало куда-то ушёл, а с Луссурией и Леви ты дела иметь не хочешь, ровным счётом, как и с Мармоном, да и ноги, будто свинцом налились – лень ласково, точно мать, которую ты уже давно забыл, гладит тебя по голове, успокаивающе целует в виски, а её чуть прохладные руки пахнут лавандой. И тимьяном.
Вишня.
Ты, нехотя привстав, тянешь ветку к себе за тёмно-зелёный лоснящийся листик. На ветке, опасливо покачиваясь на черенке, набухает соком упругая ягода. Ты аккуратно её снимаешь и, не медля, кладёшь в рот.
«На природе всё стерильно,» — мысленно пожимаешь ты плечами, осторожно ощупывая языком гладкую поверхность и, решившись, прокусываешь кожицу.
Ты морщишься – сок ягоды больше пронзительно кислый, чем сладкий, который ты любишь. К тому же, косточка больно стукается об зубы – ты не рассчитал силы и сжал челюсти слишком крепко. Ты тяжело вздыхаешь, выплёвывая косточку и пережёвывая кисловатую мякоть.
А всё-таки вишня кислая. И невкусная. И совсем не такая, как клубника. И в вишне есть косточки, которые больно раскусывать. И тебе совсем непонятно, почему ты снова тянешь руку к созвездию ягод на ветке.
Которая, вдруг, оставив тебе на прощание, изумруд листика, вырывается из захвата. Ты удивлённо смотришь на смятую ягоду у тебя в руке: потерявшая всю свою упругость, больше похожая на окровавленный кусок филе, который сейчас промоют, нарежут, замаринуют и запекут в духовке с приправой. Но ты отгоняешь ненужные мысли-мухи от себя взмахом чистой руки у лица, и медленно подносишь вздрагивающую от предвкушения руку к лицу – на ней ярко-малиновыми разводами, застывая липкой плёнкой на пальцах и стекая лужицей к ладони, заманчиво пахнет, цепляя к себе аромат твоей кожи – металла, кровь ягоды.
Ты любишь вишнёвый сок?
*
Ты часто вспоминаешь слова того смешного человека в белом халате, хоть и напрочь не помнишь ни его голоса, ни его вида. Катоптрофобия. Так же известная, как спектрофобия, либо эйзоптрофобия. Боязнь зеркал.
Кто бы подумал, что именно ты их боишься? Что, при взгляде на глянцевую ледяную поверхность, твои мышцы болезненно скручивает, будто твоей же собственной леской. Но ты, ведь, гений, не так ли? Гений. И гению не даёт покоя кусок стекла с, покрытой специальным веществом – амальгамой, одной стороной, стоящий у тебя в комнате.
Ты смотришь в зеркало и видишь в нём себя. Но ты – не ты, а в душе поднимается что-то пугающее: ожившие детские страхи, и темнота по углам разливается.
Ты со свистом выталкиваешь воздух из лёгких, не стирая с лица улыбки. А чёлка-то прямее…
Что это? Почему?
Ты тянешься рукой к мерзкой стекляшке. Отражение, точно ты, надтреснуто улыбается, тянется в ответ – выдох.
Тебе хочется рассмеяться. Облокотившись локтём об лёд зеркало, ты в ужасе замираешь: не ты, не ты смеёшься, а он. А он – не ты, и связки онемели. Тебе кажется, что белый-белый, просто до безумия, снег бьётся вьюгой в окно, хоть на улице сейчас шуршит листьями октябрь. Ты не успеваешь отогнать это досадное видение, как чувствуешь запястьем лёд захвата.
«Ему стало тесно в хрустальном домике,» — отстранённо думаешь ты, не в силах пошевелиться: сахарно-белые пальцы, точь-в-точь как у тебя, удерживают тебя. Двойник улыбается и шепчет что-то неестественно бледными губами – шипяще-шуршащим шёпотом, точно октябрь за окном листьями играет.
Ложь. Ты сладко улыбаешься себе в зеркале. Витиеватая иллюзия разума и ты почти благодарен встрепенувшейся, точно напуганный голубь, лёгкой тюли занавески – натужно каркнув, стукнувшись рамой об шершавую стену, звенит стёклами створка окна и ветер заносит пятипалый кленовый привет. Октябрю скучно. Озорной и тоскливый, он швыряется листьями, обливает внезапным дождём внезапных прохожих и стучит, как дворовой мальчишка, в окна.
Ты, скользким движением, поворачиваешься на каблуках и ехидно-лукаво склоняешь на бок голову.
— Поторопись, — бросает тебе аркобалено Тумана, смешно вися в воздухе дверного проёма.
Ты тихо смеёшься – теперь ты уверен, что смеёшься именно ты, что именно твоё шипение вырывается из-за сжатых в улыбке челюстей, что сугубо твой смех щекочет тебе губы и, поправив чёрную кожу плаща, выходишь из комнаты.
Уже закрывая тяжёлую дубовую дверь, ты почему-то бросаешь взгляд на зеркало – тёмное, точно гладь озера ночью – и делано кривишься, скользя взглядом по отблескам света – глупом и неуместном контрасте.
«Напоследок,» — думаешь ты, про себя решив выбросить мерзкую стекляшку из окна по возвращению с очередного глупого задания. А то, что Мармон снова будет плеваться ядом – это не важно.
*
Кольцо Урагана такое гладкое, такое манящее, такое… правильное у тебя на пальце. А вот едва заметные отметины царапин, оставшиеся от предыдущих поколений Хранителей, раздражают, но тебе не остаётся ничего, кроме как добавить к ним свою, чтоб помнили. Ведь, антиквариат он и есть антиквариат. Пережиток прошлого, не более.
Но, тем не менее, лёжа на койке и корчась при каждом вздохе от боли в сломанных рёбрах и обожжённой коже, ты всё равно не можешь оторвать взгляда от цельного металлического украшения. Смотришь-смотришь-смотришь, пока темнота окончательно не съедает углы, описывая вокруг твоего «ложа» сферу.
И… ночью страшно. Лёжа без сна, ты думаешь. Тебя мучает запах гниловатой воды, вялые стебли речных лилий вползают в твою аорту, и плеск весла, зацепившегося за прядь налитых золотым игристым шампанским волос. Хоть ты и знаешь правду.
И ритмично и холодно: писк приборов, слишком громко описанное падение мёртвой жидкости в полиэтилене капельницы, темнота и сквозняк из форточки. Белые бинты не греют. Царапаются, душат, полосами лежат на теле. Глаза не видят. Болят, пекут.
И страшно. Страшно ли?
Ты чувствуешь бинтами объятья. Мокро так, мокро. Сырое и холодное, будто стебли тех лилий, сдавливают, душат. Сильнее бинтов.
Ты видишь только огоньки лампочек приборов, проводки-трубочки которых сейчас, царапая иглой руки под кожей, выползают из сгибов локтей.
Ты смеёшься? О нет, не ты.
Стебли, что плотно обхватывали избитую грудную клетку, теперь так похожи на обычные руки, и ты почему-то уверен, что они сахарно-белые, тонкие, точь-в-точь как у тебя.
Тебе хочется верить, что это занавеска шуршит, когда ночной ветер-воришка крадёт последнее тепло из палаты, а не смех щекочет тебе щёку циничной колкостью.
Ты… дрожишь? Ну да, ведь ночь испила всё тепло простыней до дна, а бинты точно покрыла изморозью.
— Холодно?.. – кажется, даже противный писк приборов замолк. И это уж точно не занавеска. Рёбра надтреснуто ноют, когда их сжимают сильнее, обожжённая кожа печёт, когда в неё вгрызаются. Оголённые нервы переплетаются с проводками капельницы, натягиваются, дрожат крепким узлом. Ты чувствуешь обжигающий холод жёстких пальцев на изъеденной огнём коже – бинты змеями на полу лежат, наверное. Ваши чёлки путаются, металл диадем гулко звенит, чопорно соприкасаясь. Чувственно болят сжатые запястья — красиво, наверное, выглядит поверженный сахарный принц.
Чернильный мрак услужливо давит на глаза, рисуя в воздухе восставшие воспоминания. Ты бессилен перед собой. А ты – не ты, и страх съедает чернотой пространство.
Ты закрываешь глаза.
Это… больно. По-новому.
*
Год в четыре сезона: слякотную оранжевую осень, белую зиму, кошачью весну и насквозь пропахшее клубникой лето, пролетает. Как и последующие.
Ты живёшь. Ломаешь смешных людей, ешь клубнику, терпеть не можешь белое, грызёшься со Скуало, бьёшь зеркала.
И иногда тебе кажется, что ты постоянно что-то упускаешь.
Что-то. Ты опять смеёшься, расслаблено глядя на своё отражение в стилете, ласково гладя острое лезвие, не касаясь.
— Время идёт, семпа-ай, — тянет лягушка из соседнего кресла, разглядывая непонятно откуда взявшийся альбом с фотографиями: твоими, Скуало, совсем редко (ты помнишь только одну) – Мармона, остальных. – А вы всё не меня-яетесь…
— Замолчи, — со стилетом пришлось распрощаться. Жалко. Но их же много.
Ты не хочешь слушать бредни лягушки. Вся расслабленность уходит, ты понимаешь, ловишь, классифицируешь глупое упущенное «что-то».
«Твою мать,» — ты снова ловишь издевательскую улыбку в отражении. Забыл? Как глупо.
— А сейчас-то за что, семпа-ай?
— Для профилактики.
Ты облегчённо закрываешь глаза. Тебя грызёт предчувствие.
Такое мерзкое-примерзкое чувство, когда внутри всё изморозью покрывается — дрожит, а в солнечное сплетение будто налили почти горячего киселя – там жжёт, а трахея, будто ссыхается изнутри.
Скуало, ругаясь сквозь зубы, выгоняет вас из гостиной: у вас снова задание.
Ты смеёшься – притеснять Мильфиоре тебе лишь в радость. Стилеты холодят бока, готовясь раскрасить, как кисть, белые полотна вражеских солдатов в красивый клубничный цвет. Это так весело.
*
Когда твоё отражение покидает обычные рамки – тяжёлую резную раму зеркала в твоей комнате – и, сидя на троне, что-то ехидно-ласково шепчет иллюзии тебя, тебе хочется убежать. Ночной кошмар, вдруг резко просочившийся в реальность, тянет к тебе свои сахарно-белые руки, сжимает сахарно-белыми пальцами твои запястья, с лёгкостью разводя их в сторону и без труда ломая. Как спички. Тебя выворачивает: внутренности холодеют, сжимаются в склизкий ком и натужно пульсируют. Таки жив…
Ты даже благодарен лягушке, что он ничего не знает и, что двойник так уверенно ведёт себя.
Особенно, когда отражение поднимает рубашку, показывая двойникам крестообразный росчерк шрама. Ты бросаешь беглый взгляд на свой стилет – почти таким же ты пытался убить нахальное отражение. Отражение истекало кровью, а ты был похож на одного из тех многочисленных монстров из детских страшилок, которые вам – тебе и тогда ещё брату – рассказывала служанка.
Тем не менее, ты напряжённо слушаешь. Теперь весь пафос и триумфальная возвышенность погребённого временем убийства брата тебе кажутся нелепыми. Чёрт с ним, надо было для уверенности голову отрезать, — думаешь ты, и с ужасом понимаешь.
На мгновение – цепкий колючий взгляд пробегает по тебе, будто он знает, где ты. И именно в это мгновение иллюзии, захлебнувшись кровью, падают вниз. А он смеётся. Ты знаешь этот смех.
*
Пьяные звёзды блеклыми 30-ваттными лампочками горят на тёмном буро-синем потолке неба. Ты молча стоишь над пылью и каменной крошкой – остатками твоего отражения. Даже нет, брата.
«А ты всё ещё не ты. А я, кажется, уже не я,» — отстранёно думаешь ты, брезгливо поджимая пальцы.
Лягушка молчит. Знает ли? Интересно ещё, что именно знает? Но это уже не важно.
Ты улыбаешься. Ты теперь знаешь, куда деть ту долю своих чувственных переживаний, девавшихся на монологи с зеркалами. Ты бросаешь беглый взгляд на смешную шапку «кохая».
Ведь… это так весело – ломать смешных людей.
Бам!